Мои тексты

Статьи, заметки, комментарии с 2002г по н.вр.

Элизабет Ф. Хауэлл, Ph.D. Диссоциация при мазохизме и психопатическом садизме

Диссоциация при мазохизме и психопатическом садизме

Элизабет Ф. Хауэлл, Ph.D.

Взаимодействие сил мазохизма и садизма, доминирования и подчинения, а также их часто встречающиеся референты ужас и травма составляют мощный лейтмотив в современном обществе, в котором мы живем. В данной статье мазохизм и психопатический садизм рассматриваются как два разных способа посттравматического приспособления, в основе которых лежит защитная диссоциация. В общих чертах, мазохист диссоциирует ярость и агрессию, а садист-психопат – уязвимость, привязанность и зависимость. По крайней мере в области этих феноменов мы можем постулировать новое трехчастное разделение психики: состояние самости жертвы, состояние самости насильника и наблюдатель за собой/рассказчик1. В то время как мазохист диссоциирует состояние самости насильника (в основном посредством его интернализации), садист-психопат, настроенный во что бы то ни стало контролировать жизнь других людей, диссоциирует состояние самости жертвы, экстернализуя его. Это усиливает иронию того, что мазохист чувствует себя преступником, а садист-психопат – жертвой.

В новейших публикациях выдвигаются предположения, что понятие единого я является иллюзией, и что для человеческой личности характерно наличия множественных суб-я и подсистем (Erdelyi, 1994; Kirmayer, 1994; Bromberg, 1993; Schwartz, 1994). Учитывая этот момент, фокус на диссоциации вносит ясность, потому что убирает определенные теоретические проблемы, являющиеся неотъемлемой частью теории единого я. Например, применительно к мазохизму, в таких фразах как «она так строга к себе» или «он мучает себя» нам больше не придется спотыкаться о действие, которое «она» или «он» совершают над «собой», как только мы поймем, что эти слова обозначают различные я-репрезентации.

1 Функции «свидетеля/рассказчика» похожи на функции наблюдающего эго, но простираются шире. Этот термин обозначает аспект я, похожий на «скрытого наблюдателя» в экспериментах с гипнозом, где оказывается, что скрытая часть я осведомлена об информации, которой не владеет гипнотизируемая часть (Hilgard, 1994). Ее функции также сходны с функциями сновидческого я, которое во сне выступает в роли рассказчика/наблюдателя за различными персонажами и их действиями.  Диссоциация предполагает разделение между передним планом и фоном, и фон никуда не исчезает – он просто оказывается не в фокусе на данный момент. Таким образом, свидетель/рассказчик наблюдает и комментирует различные состояния самости.

Представления о мазохизме, согласно которым единое я стремится к боли и наказанию и получает от них удовольствие, не учитывают важное различие между «она» и «себя» в приведенных выше фразах. В частности, видение мазохизма, признающее множественность, или, по крайней мере, дуальность, на лингвистическом, теоретическом и клиническом уровнях полностью отличается от картины жадного до наказания человека, которую рисуют представления о едином я. И наоборот, когда в нашем восприятии садист-психопат перестает быть однозначно злонамеренным, каким кажется на первый взгляд, но предстает как человек, который вынужден подчиниться деструктивности в результате диссоциации уязвимости, наше теоретическое и клиническое понимание углубляется.

Защитная диссоциация – это всеобщее и вездесущее явление, она присутствует на всех уровнях, от индивидуального до общественного. Данная статья описывает мазохизм и психопатический садизм как они проявляются в состояния самости жертвы и насильника, и обращается к взаимосвязи этих явлений в более широком масштабе социальной системы.

Термины

Диссоциация

Термины диссоциация, мазохизм, травма и психопатия получили множественные определения в различных контекстах. Например, несмотря на то, что в данной статье акцент делается на защитных свойствах этого процесса, в определенных обстоятельствах (зачастую включая травматические) диссоциация представляет собой очень ценную способность – не обязательно защитной или патологической природы. Шпигель и Кардена (1990) определяют диссоциацию как «особую форму сознания, в которой связанные в обычных обстоятельствах события оказываются отделенными друг от друга… Защита в первую очередь состоит в том, что в норме непрерывные паттерны сознания и памяти разделяются на части» (стр. 23). Согласно DSM-IV (American Psychiatric Association, 1987), «Отличительной чертой диссоциативных расстройств является нарушение в норме интегрированных функций сознания, памяти, идентичности или восприятия среды» (стр. 477). Кирмайер (1994) отмечает неизбежную сложность определения ввиду многочисленности задействованных функций.

В обсуждении последствий травмы не всегда проводятся четкие различия между диссоциацией и вытеснением. Шпигель (1990) проводит это различие, основываясь на отношениях между компонентами материала, который находится вне сознательной сферы: один и тот же материал может удерживаться вне сознания как одним, так и другим механизмом, но в случае вытеснения «не подразумевается, что один элемент материала требует исключения всех других» (стр. 249). Дэвис и Фроули (1994) отмечают, что в диссоциации отсутствует аспект активности и овладения, присущий вытеснению. Эпштейн (1994) пишет о когнитивно-опытной теории я, которая постулирует существование двух параллельных и взаимодействующих систем – опытной, которая тесно связана с аффектом, и рациональной, которая с ним не связана. Он утверждает, что «существуют два типа диссоциации: диссоциация между системой опыта и рациональной системой, которая соотносится с вытеснением, и диссоциация внутри самой системы опыта» (стр. 717).

Несмотря на то, что людская осведомленность о важности диссоциативных процессов не всегда теоретически формулировалась именно так, ее свидетельства можно найти и в древнем мифе. Росс (1989) предполагает, что комплекс Осириса как метафора психологической диссоциации может занять достойное место наравне с Эдиповым комплексом, образцом вытеснения. В египетской мифологии Осирис – бог, который символизировал бесконечное ежегодное и межпоколенное обновление жизни, был убит своим братом Сетом и разделен на множество частей. Его жена/сестра Изида собрала в единое целое разрозненные фрагменты своего мужа, забальзамировала его, вернула к жизни и воскресила в качестве царя и бога подземного мира. Здесь мы находим темы фрагментации из-за травмы и предательства, а также темы интерперсонального исцеления, включая переход в новые формы.

Мазохизм

Мы можем упрощенно определить мазохизм как склонность подвергаться насилию и мучениям со стороны других или самого себя. Теоретические же формулировки этой темы, однако, имеют такой сложный, окольный и разнообразный характер, что мазохистическим был объявлен очень широкий спектр различных паттернов поведения, многие из которых не объединяет ничего, кроме элемента страдания (Maleson, 1984). Полный словарь Вебстера (1983) определяет мазохизм как «(1) получение сексуального удовольствия от доминирования и плохого обращения со стороны партнера, а также в результате причиненных им физических или иных страданий; (2) получение удовольствия в ситуации подчинения, плохого обращения или переживания боли». Фрейд (1919, 1924) предложил приравнять «удовольствие в боли» к сексуализированному желанию быть битым и (1924) дал название трем категориям мазохизма: эротогенный мазохизм, женский мазохизм и моральный мазохизм. Профессиональная литература продолжала делать упор на «удовольствие в боли», но подчеркивала и суперэго-аспект морального мазохизма. Генетические корни мазохизма также начали восходить к доэдипальным фазам развития (Menaker, 1979) и нарциссическим проблемам (Stolorow, 1975; Cooper, 1988). Хорни (1937) переформулировала мазохизм с интерперсональной точки зрения и предвидела более поздние идеи нарциссической уязвимости. Бенджамин (1988), опираясь на интерсубъективную перспективу, рассматривал мазохизм как выражение желания быть узнанным. Мазохизм также рассматривался как самостоятельный клинический синдром или тип «характера» (Lowen, 1958; Nydes, 1963), как аспект нормальности, часть других клинических синдромов и качественный компонент, изменяющийся в зависимости от серьезности психопатологии (Kernberg, 1988).

Еще относительно недавно термин мазохизм использовался для поддержания общественно-политического порядка и возложения вины на жертву – особенно женщину, например, на избиваемую жену. Понятие мазохизма как склонности причинять себе страдания (несмотря на тот факт, что в последнем примере совершенно ясно, что страдания причиняет кто-то другой) использовалось для того, чтобы оправдать насильника и патологизировать жертву (Caplan, 1985) для поддержания статус-кво. Клинические психологи-феминисты справедливо опротестовали такое психиатрическое оправдание терроризма. Каплан (1985) предположила, что то, что на первый взгляд кажется женским мазохизмом, можно гораздо лучше и короче объяснить большей склонностью женщин к заботе и социально ответственному поведению.

Часто звучит ошибочное предположение, что определенная внутрипсихическая структура одновременно и существовала до виктимизации жертвы, и послужила ее причиной, то есть, что жертва хотела этого или просила об этом. Такая аргументация может быть использована в качестве оправдания для насильника. Но значит ли это, что мазохизма не существует? Ревиктимизация представляет собой реальную проблему, с которой сталкиваются мазохисты, но это не значит, что все жертвы – мазохистки. Что насчет пcихопатологии, которую вызывает виктимизация? Учитывая целительные силы дружбы, любви, горевания и отреагирования, травма совершенно необязательно становится причиной стойкой психопатологии. Тем не менее, сложно говорить о том, что насилие может вызвать долгосрочный и диагностируемый психологический ущерб. Признавая это, мы не обвиняем жертву и не оправдываем насильника. Больной гемофилией не виноват, что у него начинаются кровотечения, а вор остается вором, даже если украсть что-то было очень легко.

Несмотря на расточительное гипериспользование термина мазохизм, а также его использование деструктивных целях (например, чтобы обвинить жертву), сохранилось и обычное использование, это полезный термин, который осмысленным образом описывает определенную организацию личности. Формулировки, основанные на теории влечений, которые рассматривают мазохизм как результат желаний, могут привести к ретроспективным детерминистским объяснениям виктимизации, основанным на условно приписываемым жертвам желаниям. Понимание мазохизма с точки зрения травмы свободно от всех этих проблем.

Мы утверждаем, что эта перспектива более точна и ближе к опыту.

Многие терапевты и друзья мазохистических личностей были крайне фрустрированы поведением этих людей в жестоких отношениях. Несмотря на громогласные и подкрепленные фактами жалобы на жестокого партнера, мазохисты часто словно щупальцами цепляются за него. На основании этого наблюдаемого поведения напрашивается логическая интерпретация того, что человек, должно быть, сам хотел жестокого обращения и желает страданий. Такое видение игнорирует тот факт, что мазохист не причиняет себе страдания напрямую самостоятельно. Страдания причиняет жестокий партнер. Проблема пациента в том, что он или она не могут уйти.

Почему в таком случае мазохист не уходит? Почему он покоряется страданиям? Мы находим ответ на эти вопросы, когда понимаем мазохизм как явление посттравматической природы. Мазохист не стремится к страданиям и жестоким отношениям, но предрасположен к ним. У него есть эта предрасположенность, потому что хранит в себе огромное количество неассимилированных или диссоциированных воспоминаний и чувств, связанных с жестокими отношениями. Таким специфическим путем жестокие отношения оставляют свой отпечаток в психике пациента.

Еще в далеком 1942 году Менакер поставила под сомнение модель морального мазохизма, подчеркивая вместо этого важность доэдипальных проблем, симбиотического слияния и отсутствия воли и самостоятельности, столь характерных для этого синдрома. Она сравнила восприимчивость мазохиста к командам жестокого партнера с восприимчивостью личности под гипнозом (Menaker, 1942). Позже Шайнесс (1979) предположила, что мазохисты уязвимы к гипнотизирующему воздействию беспомощности и, следовательно, к ревиктимизации. Эти наблюдения были сделаны задолго до того, как количество публикаций по травме приняло современные масштабы.

Поразительно, что мазохистические характеристики отсутствия воли, самостоятельности и ощущения беспомощности также пригодны для описания травматической виктимизации. Для жертв жестокого обращения характерно ощущение, что они не контролируют себя или то, что с ними происходит, что происходящее не зависит от их воли (Kluft, 1990; Spiegel, 1990). Плохое тестирование реальности, вызванное закостеневшей в результате нанесенного ущерба диссоциацией, ведет к дальнейшей виктимизации (Kluft, 1990). И в самом деле «риск изнасилования, сексуальных домогательств или побоев… возрастает примерно в два раза для жертв сексуального насилия над детьми. Проведенное Дианой Рассел исследование женщин, пострадавших в детстве от инцеста, показало, что две трети из них были изнасилованы в последующие годы жизни» (Herman, 1992 стр.111). Другое исследование показало, что самый достоверный фактор, позволяющий предугадать риск изнасилования для женщины – это опыт пережитого в детстве сексуального насилия в совокупности с употреблением алкоголя в количествах выше среднего, что само по себе часто является реакцией на жестокое обращение (Koss&Dinero, 1989, процитировано в Unger&Crawford, 1992).

Травма

Недавние публикации описывают гипноподобные диссоциативные переживания как часто возникающий отклик на травму (Spiegel, 1990; Kluft, 1990; Ross, 1989; Herman, 1993). Часто отмечается их непроизвольная вынужденная природа. Шпигель (1990) описывает травму как «опыт превращения в объект, в жертву чьей-то ярости или безразличия природы», отмечая «почти непереносимое ощущение беспомощности и осознание того, что воля и желания человека никак не влияют на ход событий» (стр. 251). Он подчеркивает, что вполне понятно, что человек, который чувствует полную беспомощность и невозможность избежать сокрушительной физической ситуации, прибегает к диссоциативным защитам, чтобы уйти психологически.

Коннотации слова «травма» представляют собой сборную солянку, отражая, возможно, конфликтные и амбивалентные чувства, заключенные в этом опыте. Травма рассматривалась как результат объективно чрезвычайных обстоятельств; как результат субъективного переживания человеком этих обстоятельств как чрезвычайных; часто в обычном общении, это слово используется для обозначения обычного расстраивающего события; или, более нейтрально, как результат неспособности личности адекватно использовать защиты (подробнее о последнем см. Furst, процитировано в Glenn, 1984). Несмотря на то, что в DSM-IV уже были сделаны поправки, DSM-III определяет травму в ПТСР как «событие, выходящее за рамки обычного человеческого опыта, при столкновении с которым каждый испытал бы значительный стресс» (1987, стр.  250). Херман (1992) отметила присущую определению непоследовательность: нам известно, что многие травматические события — такие, как инцест, изнасилования и войны находятся в рамках распространенного человеческого опыта.

Беспомощность в момент травмы увеличивает уязвимость мазохиста к виктимизации

Клафт (1990) пишет о том, что он называет «синдром сидящей утки*» — состояние крайне высокой уязвимости к ревиктимизации. Все участницы его исследования были жертвами сексуальной эксплуатации в терапевтических отношениях и «буквально у каждой из них была мазохистическая структура характера» (стр. 280). Все эти пациентки в детстве стали жертвами инцеста, однако, описываемый синдром присущ не только им. Он обнаружил паттерн, характерный также и для депрессии (Lewis, 1981): противоречивое чувство, что локус контроля действий является внешним, однако ответственность за происходящее тем не менее лежит на пострадавшей. Таким образом, пациентка чувствует себя одновременно беспомощной и виноватой. Клафт также добавляет, что пациентка с синдромом «сидящей утки» более уязвима для жестокого обращения, потому что в детстве у нее не было возможности усвоить, что ее собственные нужды важны. Однако у таких детей была возможность усвоить, что они должны удовлетворять потребности окружающих. Их физическая и эмоциональная зависимость от обидчика искажает восприятие, и он видится хорошим; в результате чего благодаря диссоциации устанавливается паттерн, включающий в себя слепоту по отношению к сигналам опасности, исходящим от опасных людей.

*Sitting duck в англ. – это еще и «удобная мишень» (прим. пер.).

Беспомощность жертвы и ее зависимость от обидчика являются очень важными факторами в формировании мазохистического синдрома. Говоря о необходимости эмоциональной привязанности для выживания, Ван дер Колк (1987) отмечает, что привязанность настолько важна, что «младенец демонстрирует усиленное поведение привязанности при столкновении с любой внешней опасностью, включая угрозы, исходящие о самого объекта привязанности» (стр. 34).  Он упоминает наблюдения за обезьяньими детенышами, проведенные Сэкеттом и его коллегами – малыши, чьи матери были жестокими, больше цеплялись за них, и цитирует, что «одним из незамедлительных последствий материнского отвержения является возросшее стремление младенца к близости с ней» (стр. 34).

Таким образом, несмотря на то, что на первый взгляд такое поведение кажется противоречивым, жестокое поведение со стороны значимого другого может вызвать рост привязанности, включая отрицание жестокого обращения, несмотря на тот факт, что сепарация с обидчиком со стороны кажется наиболее логичной реакцией самосохранения. Херман (1992) также отмечает, что травма, в особенности, нанесенная другим человеком, может разрушить переживание я и систему привязанности. Таким образом, травма и диссоциативная реакция на нее могут вызвать значительный разрыв связей в предшествующих структурах, включая успокаивающие интроекты, Таким образом, сама травма вызывает проблемы с сепарацией и сепарационной тревогой.

Таким образом, с точки зрения теории травмы, мазохизм представляет собой результат посттравматической диссоциации. Несмотря на видимость, которая внушает, что мазохист стремится к боли или получает от нее удовольствие, все обстоит совершенно противоположным образом. Мазохист диссоциирует невыносимую боль, которую испытывал, когда был в позиции беспомощной жертвы. Эти болевые сигналы, следовательно, более не доступны сознанию, и мазохист лишается жизненно важного источника информации, необходимого для самозащиты и управления своим поведением. Дальнейшее снижение способности к самозащите ведет к диссоциации ярости и агрессии, потому что боль и ярость вместе составляют связную часть непереносимого я-опыта и диссоциируются. В особенности это относится к ситуациям, когда человек замечает несовместимость ярости и зависимости в ситуациях жестокого обращения. Недоступность болевых сигналов и неспособность к самозащите (недоступность сигналов ярости) оставляет жертву в состоянии еще большей беспомощности. Описывая недавнюю попытку жестокого обращения с ней, одна пациентка сказала: «Я не знаю, что со мной происходит. Я словно отключаюсь. Я становлюсь очень глупой и веду себя так, словно я счастлива, хотя это совершенно не так».

Именно это состояние недееспособности, вызванное диссоциацией переживаний боли-ярости, частично ответственное за посттравматическую беспомощность, приводит к тому, что мазохистка кажется такой пассивной, и словно ждет, что «вмешательство другого человека вдохнет жизнь в ее эго» (Menaker, 1969, стр. 92). В связи с этим Менакер приводит пример мазохистической пациентки, которая больше всего хотела, чтобы аналитик сказала ей «тимшел» (на иврите «ты можешь»). Она чувствовала, что ей нужно разрешение аналитика, чтобы опираться на свою волю (Menaker, 1969, стр. 95).

Фокусируясь на дефиците воли, мы можем лучше понять видимую пассивность мазохистов. Однако приписывать им пассивность во всех сферах жизни было бы ошибкой,  эти люди — очень старательные работники, и лишены всякой пассивности, удовлетворяя нужды других. Далее, мы часто можем заметить, что такие люди, по контрасту с проблемами в самозащите, с поразительным рвением защищают других жертв (например, ребенок, покорившийся инцестуозным притязаниям, яростно противостоит отцу, если он хотя бы пальцем прикоснется к брату или сестре). Кажется, они могут быть очень активными ради другого, с которым состоят в связи, но им сложно автономно защищать себя. Таким образом, складывается впечатление, что мазохисту недоступны не воля или самостоятельность сами по себе, но лишь та часть самостоятельных действий, которая связана с диссоциированными переживаниями: зачастую с чувствами ужаса, беспомощности, подавления и ярости в контексте отношений привязанности и зависимости.

Воля мазохиста (или будущего мазохиста) также может искажаться в жестоких отношениях, когда в дело вступает иллюзия выбора. Полицейское государство – идет ли речь о семьях или тюремных лагерях – искажает индивидуальное право выбора. Речь идет о том, что наказание и ужас никак не связаны с поведением человека. Ему предоставляется ничтожно малый выбор и, следовательно, малая возможность создать моральный нарратив – осмысленную связь между поведением и последствиями. Лауб и Ауэрхан (1989) приводят в пример узницу Аушвица, которой предоставили «выбрать» наказание за то, что она ушла из своей рабочей группы (незначительное нарушение в нормальном мире): ее либо жестоко изобьют, либо застрелят. Вынужденная «выбрать» избиение, узница осыпала бригадира благодарностями за то, что он дал ей выбор. Выбора не было, но, частично, обрушившийся на жертву садизм заключался в создании для нее иллюзии выбора – чтобы у нее сложилось впечатление, что она сама выбрала то жестокое обращение, которому подверглась, и чтобы она чувствовала благодарность за это. Другие люди в условиях неволи – например, подвергающиеся жестокому обращению дети,  —сталкиваются с похожим «выбором» между подчинением жестокому обращению или попыткой бегства в никуда. Лауб и Ауэрхан утверждают, что, так как правильное восприятие других оставляет человека в полном одиночестве, он выдумывает эмпатичного другого. Более того, когда единственная доступная жертве человеческая связь – это связь с агрессором, который выступает единственным отзеркаливающим объектом (единственный «вариант выбора», кроме полного отсутствия объектов), человек может оказаться эмоционально «захваченным» агрессором и принимать тот свой образ, который он ему транслирует. «До той степени, в которой он подчинялся тому, как его воспринимает насильник, его рефлексирующее я (которое в норме руководствуется и оберегается принципами эго-идеала) заменялось этим злонамеренным преследующим объектом» (стр. 386).

В жестоких отношениях такая эмоциональная неволя – например то, что представления насильника о жертве становятся ее собственными представлениями о себе – особенно эффективно укрепляется при помощи диссоциации. В частности, стыд от того, что такой значимый и нужный другой ведет себя так обесценивающе и жестоко, может быть так велик, что определенные детали этих чрезмерно болезненных переживаний отщепляются, оставляя нетронутыми такие формы и режимы процедурных отношений, как покорность и желание угодить. В итоге человек остается с «плохим чувством» (и поведением, которое к нему прилагается), но, не имея возможности исследовать определенные отщепленные аспекты опыта, он не знает, почему. Плохое чувство (пораненности и унижения) легко искажается до восприятия собственной «плохости» (Schwartz, 1994). Из-за такой непереносимой боли содержание дальнейших переживаний унижения и стыда также диссоциируется. Таким образом, «пораненное я» заменяется на «плохое я». Признание первого требует, помимо всего прочего, интеграции воли и принятия аффекта гнева.

Кратко суммируя все вышесказанное, можно сказать, что мазохист становится уязвимым для ревиктимизации в результате основанной на травме диссоциации. Такая диссоциация приводит к тому, что гнев, самостоятельность и воля становятся недоступны – особенно для использования в целях самозащиты. Воля может искажаться, а вызванное травмой плохое представление о себе усиливает уязвимость.

Но как нам понимать мучения, которые причиняет себе мазохист? Точно также, как мазохист изобретает эмпатического другого, кажется, что он создает внутреннего защитника, с которым сливаются диссоциированные части я. Пребывание и ощущение себя в беспомощности предполагают нужду в защитнике. Ван дер Колк (1987) отмечает: «складывается впечатление, что наиболее сильнодействующий вклад в преодоление психологической травмы – это присутствие доступного, готового помочь, и достойного доверия заботливого человека» (стр.34). В условиях, когда это невозможно – когда человек оказался одинок, его привязанности разбиты, сепарационная тревога возросла, а агрессия диссоциирована – что может быть более предсказуемым, чем создание внутреннего защитника? Как было отмечено выше, когда человек чувствует себя беспомощным, жестокое обращение увеличивает страх перед сепарацией. Также стоит отметь, что жертвы травмы, особенно жертвы сексуального насилия над детьми, часто оказываются в еще большем психическом одиночестве из-за запретов рассказывать кому-либо о происходящем, а также в результате того, что они все-таки рассказывают, а им не верят. Тогда фрагмент я организуется вокруг задачи защитить человека от дальнейших посягательств и травм. Это может включать в себя неусыпное бдение, защищающее человека путем требования правильного поведения в опасном мире. Причина того, что фрагмент-защитник становится преследователем, заключается в том, что у него нет привязанности, а именно привязанность предоставляет необходимую матрицу для морального развития и развития любви. Фрагмент защитник/преследователь не может любить, но может только контролировать и способен выражать лишь ненависть и агрессию. Этот фрагмент, состоящий из диссоциированной агрессии, функционирует для того, чтобы защитить остальную часть личности и поддерживать иллюзию возможностей привязанности для того, чтобы оставить человеку возможность когда-нибудь вновь полюбить.

Несмотря на то, что эта особая психическая структура поддерживает поведение и аффект привязанности, эта странная привязанность характеризуется отсутствием настоящего доверия и «травматической связью», в которой зависимая и запуганная жертва привязывается к нежестоким аспектам насильника (Dutton&Painter, 1981, процитировано в Caplan, 1985, стр. 142-143). Здесь мы обнаруживаем столь характерную для мазохизма идеализацию: отрицаются жестокие аспекты насильника. В контексте такой беспомощности возникает абсолютная приверженность власти и принятие правил этой власти – неважно, насколько иррациональных – и ощущение себя «грешником в мире, которым правит Бог» (Fairbairn, 1952, стр. 66). Ценой такой иллюзорной привязанности и близости является подчинение. Остается надежда, что однажды мир изменится к лучшему, жестокий другой «прозреет» и изменится (Kafka, Weber&Howell, 1988).

Мучения, доставляемые мазохистом самому себе – это мучения, которые одна часть его я обеспечивает другой. В данном случае подчинение становится и внутрипсихическим феноменом. «Тиранический» на данный момент аспект я часто и легко оказывается спроецированным на других, принадлежащих реальному миру (похожим образом дистимики проецируют суперэго), что становится причиной покорности им. Таким образом, когда жестокий другой начинает вести себя насильственным образом в реальном мире, мазохисту сложно расценить это как странное и непозволительное поведение, потому что оно не противоречит его внутренней психической реальности, и не отличается от нее. Далее, из-за неспособности мазохиста защитить себя, и его пассивности в этом отношении, ему или ей действительно становится нужна защита другого человека; однако именно из-за этих трудностей с самозащитой мазохист выбирает не тех людей и проявляет к ним чрезмерную терпимость.

Тяжелый диссоциативный паттерн может привести к тому, что человек увязает в отношениях с садистом и/или психопатом.

Последствия подобной организации во многом совпадают с теми, которые мы приписываем действию сурового суперэго. Эта самокритичная часть, диссоциированный фрагмент я, может выступать посредником в механизме самокритики как при мазохизме, так и при некоторых типах депрессии. Главное отличие – это, возможно, степень разыгрывания соответствующего межличностного паттерна. И в самом деле, Кэмерон и Ричлак (1985) отмечают, что суперэго депрессивного человека ведет себя так, слово «две части являются двумя разными людьми» (стр. 301). Возможно, лишком расплывчатое понятие «агрессии, направленной против собственного я» в некоторых случаях можно наиболее удачно описать в терминах этой психической организации, включающей в себя диссоциацию. Примером тому является мазохистическая пациентка, которая в детстве получила травму в результате хирургической операции – она не соответствует всем критериям диссоциативного расстройства идентичности, но часто видит сны с участием женской диады. В одном из снов одна из женщин пытается убить другую, но обе выглядят одинаково. Или же, когда у нее болит голова, ей снится, что ей нужно четыре таблетки аспирина: по две для каждой. (Barrett,1994, предполагает, что персонажи сновидений могут быть аналогами или предшественниками альтеров диссоциативного расстройства идентичности).

Заклятье

Люди часто используют свои способности к диссоциации в кризисных ситуациях. Мы отключаем поступающие извне стимулы, сужаем фокус внимания и действуем в соответствии с относительно простым сценарием или стратегией. Человек может читать книгу в состоянии диссоциативной гипнотической поглощенности. В большинстве случаев человек может погружаться в эти состояния и выходить из них более-менее по своему желанию. В противоположность этому, в момент травматической – и мазохистической – диссоциации человек автоматически перемещается в другое состояние бытия и «запирается» в нем. Если это можно было бы осознать, мы могли бы сравнить это с тем, что некоторые пациенты рассказывают о самой ужасной категории осознанных снов: когда не можешь выбраться из сновидения. Мазохизм можно сравнить с древним концептом «заклятья». Описание заклятья встречается в волшебных сказках всех народов. Во-первых, заклятия всегда бывают только плохими, и почти всегда присутствует злая ведьма, которая их накладывает. Иногда добрая ведьма накладывает плохое заклятье на плохого человека, но это бывает редко и, в основном для того, чтобы преподать этому человеку урок. Заклятье всегда вызывает гипнозоподобную уязвимость к (обычно недоброму) намерению облеченного властью другого, например, родителя или кого-то, кто захватывает героя в плен. Заклятие действует на жертву совершенно независимо от ее воли: она ничего не может с этим поделать. Люди могут всю жизнь пытаться снять с себя плохое заклятье.

Этот паттерн иллюстрирует одна из поэм Кольриджа, «Кристабель». Злая Джеральдина загипнотизировала невинную, стремящуюся к привязанности Кристабель для того, чтобы та поначалу идеализировала ее, а затем онемела. Кристабель нема как подвергшийся жестокому обращению ребенок. Мы понимаем, что, когда человек околдован, когда на него наложено заклятие, он перестает быть самим собой, у него отняли его истинную природу, сущность или форму, и он не обрел их вновь. Именно на это и необходимо обратить внимание – на то, что мазохистические личности больше не являются самими собой, они находятся в некоем трансе. Продолжая метафору травмы: точно также, как жестокие отношения могут погрузить жертву в травматический транс, хорошие отношения могут в определенных пределах возыметь восстанавливающий эффект. Заклятье обычно снимается поцелуем любви и/или в контексте отношений с честным и добрым человеком. Примеры из волшебных сказок – это пробуждение поцелуем любви в «Белоснежке» и «Спящей красавице».

Однако, иногда для того, чтобы такая ситуация состоялась, герою необходимо снова и снова утверждать свою человечность, а также ожидается, что с ним будут обращаться достойно. Например, в волшебной сказке «Царевна Лягушка», лягушка, которая вернула принцессе игрушку, постоянно напоминала ей, чтобы принцесса сдержала данное ей обещание, и в процессе обращалась с ней уважительно и достойно, как подобает обращаться с человеком. Когда благодаря ее настойчивости она наконец так и сделала, лягушка возвратилась в прежнюю форму прекрасного принца. Иногда, однако, для снятия заклятья требуется прямое выражение гнева и ярости. Пересказывая рассказ Томаса Манна, Менакер сравнивает мазохизм с гипнотическим трансом и показывает, как прямое выражение ярости может разрушить заклятье. В «Участи мазохизма Марио» (1942) она описывает, как гипнотизер внушил Марио, тосковавшему по любви мужчине, что он и есть его возлюбленная. Хихиканье из зала разрушило момент и вызванную гипнозом диссоциацию Марио. В ярости от унижения тот убивает гипнотизера.

В своей книге, посвященной причинам геноцида и группового насилия (1989), Стауб рассказывает похожую историю о танцовщице, которая стояла в очереди перед газовой камерой. Нацистский офицер узнал ее и приказал ей станцевать, что она и сделала. В процессе танца она выхватила у него пистолет и застрелила его. Очевидно, что танец в достаточной мере восстановил ее прежнюю идентичность и она внезапно смогла выйти из травматического транса. Стауб отмечает две характеристики людей, успешно переживших пребывание в лагерях: способность входить в контакт со злостью и требование, чтобы с ними обращались достойно, как с людьми (другими словами, они отказывались опутываться чарами заклятья несмотря на то, что находились в ситуации, где все силы, включая заточение в неволе, были направлены на то, чтобы наложить на них заклятье). Херман перечисляет похожие характеристики, описывая людей, которые наименее уязвимы для ПТСР: стойкое ощущение своей способности влиять на ход событий, внутренний локус контроля, высокая общительность, ощущение своей преданности задаче помогать оказавшимся в дистрессе другим, способность подниматься над своей личной трагедией. На основании собственного опыта пребывания в концентрационных лагерях Франкл (1959) приводит похожие наблюдения, говоря о «воле к смыслу», о том, что смысл находится внутри, и о важности контакта с этим смыслом для каждого человека.

Заклятье также может быть реакцией на ожидаемый ужас. Человек, который безошибочно воспринимается как наводящий ужас, несмотря на то что он пока не был замечен ни в каких наводящих ужас действиях, также может служить источником заклятья. Алис Миллер (1983) пишет, что одним из мощных психологических аспектов прихода Гитлера к власти были манеры, которые он перенял у своего «авторитарного» (часто жестокого) отца, которому он, будучи ребенком, научился подчиняться и выражать слепое обожание. Таким образом, в отношениях с Гитлером отыгрывался опыт взаимоотношений с жестоким, внушающим ужас и авторитарным отцом. Но более важным являлся другой аспект, объединяющий старое и новое: жестокость и безжалостность этого человека не всегда регистрировались на сознательном уровне. Таким образом бессознательный ужас превращался в сознательное благоговение.

Мазохизм и психопатический садизм как два вида адаптации к травме

В литературе о травме задокументированы как уязвимость к ревиктимизации, так и склонность вести себя жестоко и яростно в качестве реакции на травму (Van der Kolk, 1987). Авторы обращались к обоим аспектам этой дилеммы. Херман (1993) подчеркивает свое несогласие с тем, что насилие над детьми неизбежно порождает насильников над детьми: «В противовес понятию «межпоколенческого цикла насилия» … подавляющее большинство жертв насилия не обращаются со своими детьми жестоко и не пренебрегают ими» (стр. 114). Более того, она утверждает, что пережившие насилие, наоборот, прикладывают огромные усилия и мобилизуют те ресурсы, которые не могли мобилизовать ради самих себя, чтобы предотвратить вред, угрожающий их детям. Другие же, например, Миллер, утверждают, что насилие порождает жестоких людей.

Именно поэтому дети, которых били, вырастают в матерей и отцов, которые бьют своих детей; именно из их числа набираются самые надежные палачи, инспекторы концентрационных лагерей, тюремные охранники и мучители. Они бьют, унижают и мучают людей, движимые внутренней компульсией повторить свою личную историю, и делают это без тени сочувствия к своим жертвам, потому что полностью идентифицируются с агрессивной стороной своей психики. Этих людей били и унижали в таком раннем возрасте, что они никогда не могли сознательно пережить состояние беспомощного избитого ребенка, которым когда-то были.

Психопатический садизм – это реакция на жестокое обращение, которая повторяет межпоколенческий цикл насилия, и основную роль в нем играет диссоциация. Смену состояний самости можно легко отследить, глядя на то, как садисты «переключаются» между жестокостью и ощущением того, что они сами – жертвы. Росс (1989) определяет главное качество МРЛ (сейчас диссоциативное расстройство идентичности, DSM-IV, American Psychiatric Association, 1994) следующим образом: «маленькая девочка представляет, что насилие происходит над кем-то другим. Это составляет суть расстройства, а все остальные черты — вторичны» (стр. 55). Психопатический садизм, воспроизведение травмы, подразумевает буквальное воспроизведение этого наблюдения за тем, как жестокое обращение случается с кем-то другим. Эти люди вынуждены постоянно наказывать жертву, чтобы доказать себе, что контролируют ситуацию, что жертва – не они, а кто-то другой. Ключевым для идентификации этого поведения является его компульсивный компонент. Например, сопоставьте эту компульсивную потребность не быть жертвой с поведением персонажа Майкла Корлеоне из фильма «Крестный отец», который несмотря на то, что был причастен к многочисленным убийствам, не чувствовал ни принуждения, ни удовольствия – это был для него просто бизнес.

Гендер

Что же влияет на то, какая реакция на жестокое обращение будет в итоге иметь место? Мы можем понимать и мазохизм, и психопатический садизм как адаптацию к травме/жестокому обращению с использованием тяжелой диссоциации. В то время как в мазохизме диссоциируется агрессия, в психопатическом садизме диссоциируются уязвимость и зависимость. Одна из стоящих за такими различными реакциями сил – гендер. В общих чертах, женщин учат не выражать агрессию, а мужчин – отрицать зависимость и обесценивать привязанность. Таким образом, женщин чаще подталкивают в направлении мазохизма, а на пути психопатии/садизма мы видим больше мужчин, чем женщин.

Многочисленные исследования (Van der Kolk, 1987, стр. 17-20; Krugman, 1987, стр. 132-134) показали, что мужчины более склонны идентифицироваться с агрессором и направлять свою агрессию вовне, в то время как женщины больше сознательно идентифицируются с жертвой и ведут себя саморазрушительно, разворачивая свою агрессию на себя множеством способов (несмотря на это, они могут «переключаться» между идентификациями и жестоко обращаться со своими детьми). Херман и Ван дер Колк (1987) предполагают, что более высокая частота встречаемости пограничного личностного расстройства среди женщин может объясняться тем, что риск стать жертвой сексуального насилия для девочки гораздо выше (в два или три раза), чем для мальчика. Сексуальное насилие над детьми часто имеет большую временную протяженность, чем физическое, риск которого одинаков для детей обоих полов. Позже Херман (1993) предполагает, что многим пациенткам с пограничным расстройством личности был поставлен неправильный диагноз, и что они попадают под критерии диссоциативного расстройства идентичности (в то время МРЛ). ДРИ диагностируется от трех до девяти раз чаще у взрослых женщин, чем у мужчин (DSM-IV, 1994).  Разумеется, этот паттерн гендерного распределения двух видов адаптаций ни в коей мере не является правилом.

Вампир

Народная легенда о вампире – покойнике, который по ночам восстает из гроба, чтобы пить кровь живых – является популярной и сильной метафорой такого явления, как цикл жестокого обращения. В романе Брэма Стокера «Дракула», который основан на этой легенде, «укус любви» превращает человеческую личность, уязвимую и подвластную времени, в относительно неуязвимое бессмертное существо, которое должно снова и снова наносить причиненную ему травму другим невинным жертвам для того, чтобы поддерживать свое существование. Затем цикл бесконечно повторяется. Символизм «укуса любви» в том, что он превращает жертву в существо настолько травмированное нападением любимого, что человеческая уязвимость ей более недоступна. Нападение отравляет жертву настолько, что разрушаются аффективные связи и чувство уязвимости. В результате человек уничтожает или диссоциирует свои потребности в привязанности и сливается с хищной частью бесконечного космоса.

В английском языке есть термин «вамп», который, в соответствии со словарным определением, обозначает «неразборчивую кокетку… красивую, но неразборчивую женщину, которая соблазняет мужчин и рушит их жизни». В качестве глагола это слово означает: «соблазнять или хитростью завлекать мужчину, используя женское обаяние и уловки». Таким образом, складывается впечатление, что наш язык помещает в этот термин травматическую историю о хищном, соблазняющем отце и психологических последствиях его действий для пострадавшей от инцеста дочери: она может стать женщиной-вамп, соблазнительной и деструктивной. Такая обольстительная женщина, однако, может стать как вампиром-разрушителем, передавая травму другим людям, так и привлекательной беспорядочной кокеткой, которая с большой вероятностью может снова оказаться жертвой травмы.

Психопатический садизм

По целому ряду причин метафора вампира очень точно описывает тип личности, которую описывают такие разнообразные термины, как «психопат», «социопат», «садист» или «антисоциальная личность».

В данном тексте термин психопатический садизм используется для обозначения компульсивно садистического аспекта психопатии. Он схож с тем, что Мелой (1988) назвал «эндогенной лживостью» (стр.120) – постоянной компульсивной потребностью «провести» другого. Она отличается от того, что он называет «экзогенной лживостью» (стр. 120) – она ориентирована на реальность и связана с желанием человека улучшить свою ситуацию. В обоих случаях используются манипуляции и обман, в случае эндогенной психопатии их использование вызвано давлением изнутри, а не внешней ситуацией.

Мелой соглашается с Кернбергом в том, что психопатия представляет собой подвид нарциссического расстройства личности, но вносит важные пояснения и дополнения. Прежде всего он подчеркивает важность диссоциации, в противоположность вытеснению, при этом расстройстве. Он считает, что психопатия в основе своей представляет собой неспособность к интернализации. Отсутствие в детстве успокаивающих переживаний и избыток болезненных ведет к обесцениванию эмоциональной привязанности к другим. Его предположение, что психопат идентифицируется с «враждебным объектом самости… фантазией, которая помогает младенцу предвосхищать присутствие во внешнем мире хищника или добычи, для которой хищником станет он сам» (стр. 46) обладает захватывающей объяснительной силой. Из-за идентификации с враждебным объектом самости и мир, и собственное я воспринимаются хищными.

Ощущение постоянного нахождения в преследующей среде рождает необходимость постоянно ограждать себя от ощущения собственной уязвимости для нападения. Зависть и потребность извергнуть плохие чувства из себя в другого также усиливают постоянную потребность в объекте, который можно обесценивать. Переживания ликования и презрения в результате успешного обмана становятся необходимыми для поддержания психического равновесия. Именно этот аспект психопатии я в данном тексте называю психопатическим садизмом.

Описывая антисоциальную личность, Миллон (1981) отмечает, что «эти люди демонстрируют социальную «мстительность» — если позволите, склонность получать наслаждение и удовлетворение, оскорбляя и унижая других» (стр. 183). Подчеркивая значимость проекции, он отмечает, что такие люди чувствуют, что их поведение оправдано, так как другие – злонамерены и недостойны доверия: «Антисоциальный агрессор – жертва, негодующий наблюдатель, объект несправедливого преследования и враждебности других. Таким образом, при помощи этого проективного маневра он не только отрицает свои собственные злонамеренные импульсы, но и приписывает их другим. Чувствуя себя жертвой преследования, он свободно нападает в ответ, стремясь к возмещению и мести» (стр. 201). Более того, для того чтобы быть готовыми к контратаке и нападениям других, такие люди должны избегать слабости и приобрести как можно больше власти: «Только располагая властью, человек может быть уверен в том, что получит жизненные блага. И, более того, только узурпируя власть, которой обладают другие, он может помешать им злоупотреблять ей». И все же, акты агрессии – это нечто большее, чем противодействие враждебности… Они мотивированы желанием доминировать над другими и унижать их… Полностью иссушив один источник, такой человек ищет других, чтобы эксплуатировать их, дать им истечь кровью и отшвырнуть их в сторону… Таким образом, в его стремлении к власти нет ничего благонамеренного; оно проистекает из глубинного источника ненависти и желания наказывать и мстить (стр. 202).

В данном отрывке утверждается, что аддиктивная жажда садиста-психопата контролировать жизнь других людей проистекает из диссоциации – особенно диссоциации зависимости и уязвимости. Диссоциированный опыт жестокости-уязвимости-зависимости не дает покоя садисту-психопату точно так же, как диссоциированный опыт жестокости-боли-агрессии мучает мазохиста. Такие люди должны все время наказывать жертву, чтобы доказать себе, что они контролируют ситуацию, что жертва – не они, а кто-то другой. Миллер (1983) описывает, как от ребенка ожидается, что он будет «держаться молодцом» даже тогда, когда становится объектом жестокости. Став взрослыми, такие дети учатся запирать слабого, зависимого и уязвимого ребенка у себя внутри и часто проецируют эти черты на собственных детей, что позволяет им «преследовать врага, который находится вовне» (стр. 91). Более того, если они не могут добраться до своих детей, то часто находят других беззащитных людей. Причиненную им боль, психическое убийство ребенка, которым они когда-то были, необходимо точно так же передать дальше: каждый раз, когда они отправляли в газовые камеры следующего еврейского ребенка, они, по сути, убивали ребенка внутри себя (стр. 87).

В своем психологическом анализе детства Гитлера (1983) Миллер приводит свидетельства того, что в детстве Гитлер подвергался серьезному насилию, включая эпизод, когда он был избит практически до смерти в возрасте одиннадцати лет. Миллер описывает, как евреи представляли собой для Гитлера его беспомощное, покоренное, униженное детское я. Истребление евреев позволило ему преследовать этот отщепленный аспект собственного я, который он проецировал в своих жертв. Страх воскрешения и возврата этих отщепленных частей ведет к тому, что задача их разрушения не имеет конца. Необходимо постоянно избивать зависимого беспомощного ребенка.

На более простом уровне, всемогущество, власть и агрессию ощущать приятно, поэтому садистическое поведение таких людей может автоматически получать положительное подкрепление. Для людей с неповрежденным суперэго приятные аспекты агрессии и власти уравновешиваются контролем суперэго и беспокойством. Однако, если привязанность диссоциируется в раннем возрасте, развитие суперэго и моральное развитие в обязательном порядке серьезно затрудняется.

Есть некий аддиктивный компонент в непрекращающейся нужде этих людей в жертвах. Крайним примером такого типа людей является серийный убийца. (Записи ФБР показывают, что более 70% серийных убийц регулярно подвергались серьезному насилию со стороны родителей и/или опекунов). В таких людях потребность убивать становится со временем все сильнее и настоятельнее. Они начинают с наиболее уязвимых, обычно с детей; набравшись уверенности, они переходят к более сложной взрослой добыче (The Observer, 1993). Иногда мы можем увидеть более мягкую форму этой аддиктивной потребности у относительно нормальных детей. Например, ребенок, ставший свидетелем проявления садистической жестокости у своего родителя, и пытающийся побороть импульс воспроизвести это со своим младшим братом, сказал своему терапевту: «Я знаю, что не должен мучить своего младшего брата, но что-то словно происходит у меня внутри, и у меня такое чувство, будто я просто должен это делать. Я не могу остановиться».

Несмотря на всевозможные психологические защиты, садист-психопат не может избежать чувства, что он жертва. Именно благодаря этой внутренней идентичности или состоянию самости садист эмпатически настраивается уязвимые точки других. В результате агрессор знает, как разыгрывать роль жертвы, чтобы вынудить своих жертв отставить оборону и проникнуться к нему сочувствием. Будучи пойманным и лишенным всех других средств контроля, садист будет молить о пощаде и объявлять себя жертвой. Отчасти из-за того, что идентичность жертвы служит оправданием, человек не несет ответственности за то, что совершил. Но, что более важно, из-за смены состояний самости, в одном из состояний сознания садист-психопат искренне чувствует себя жертвой. Именно поэтому насильник звучит так убедительно и ему верят, а жертве, по иронии судьбы, нет. Все ужасные поступки он был вынужден совершить «в целях самозащиты».

Всемогущество садиста-психопата напоминает нам о метафоре вампира. Вампир одновременно и сверхчеловек, и нелюдь. Вампира отличает аддиктивная потребность во власти над человеческой жизнью, жажда человеческой крови. Не употребляя человеческую кровь, вампир умрет. И все же несмотря на то, что человеческие жертвы нужны ему живыми, чтобы властвовать над ними, и несмотря на тягу к «высшей» форме власти – убийству, вампир завидует человечности своих жертв и, в том числе, поэтому вынужден уничтожать их. Садист-психопат – вампир – переходит к следующей жертве, бесконечно повторяя этот цикл.

Вариации

Пока что мазохизм и психопатический садизм были представлены в этой работе как относительно чистые типы. В реальной же жизни мы обнаруживаем различные вариации и комбинации, например, преимущественно мазохистическую личность, которой свойственны некоторые психопатические и/или садистические тенденции – как, например, периодические всплески словесных оскорблений. Фромм (1941, 1964) описывает садомазохистический, или авторитарный, характер. Личность такого типа является главным образом психопатическо-садистической, но с некоторыми мазохистическими тенденциями: например, такой человек повторяет цикл насилия, но также сильно уязвим перед властью заклятья. Фромм пишет, что в таком человеке сосуществуют не только склонность к зависимости и ощущению собственной неполноценности, но и садистские тенденции: желание сделать других зависимыми, эксплуатировать их и заставлять страдать.

Авторитарный характер признает существование двух, так сказать, полов: облеченные властью и беспомощные. Сила и власть – отдельной личности или организации – автоматически вызывает в нем любовь, восхищение и готовность подчиняться. Сила восхищает его сама по себе, а не из-за каких-то ценностей, ради защиты которых она может использоваться. Точно так же, как могущество автоматически вызывает у него «любовь», люди или организации, которые им не располагают, автоматически становятся объектом его презрения. Один вид беспомощного человека вызывает в нем желание нападать, доминировать, унижать.  В то время как другой тип личности с отвращением отнесется к идее нападения на беспомощного человека, авторитарный характер возбуждается тем больше, чем беспомощнее становится его объект (1941, стр. 190-191).

В соответствии с мнением Фромма, обе эти модели служат одной цели – помогают человеку избавиться от своего индивидуального я, избежать ужасающего осознания своих одиночества и беспомощности.

Кернберг (1988) использует тот же самый термин садомазохизм для обозначения структуры личности, для которой характерны колебания садистического и мазохистического поведения по отношению к одному и тому же человеку, в противоположность тому, чтобы подчиняться сильным и унижать тех, кто «ниже». Он считает, что для таких личностей обычно характерна пограничная организация.

Влияние групповой динамики на индивидуальные диссоциативные процессы

Принадлежность к группе может оказывать мощное влияние на аффективное состояние личности. Хорошо известно, что в группах люди склонны отрицать собственный авторитет и проецировать его на лидера или группу (Freud, 1921; Bion, 1959; Staub, 1989), уменьшая тем самым индивидуальное чувство личной ответственности. Групповой эффект лишения индивидуальности может также уходить корнями в свойство группы принимать бессознательно приписываемый ей образ «матери» младенца, из-за чего она стимулирует потребность/желание слиться в свободное от конфликтов целое (Scheidlinger, 1974). Так как группы и большие скопления людей обладают большой эмоциональной и физической силой, они могут вызывать травматические страхи и крайне полярные диссоциативные отклики у отдельных людей (например, «заклятье» или «вампирическую реакцию»). Ужас, который вызывают могущественные группы, может подстрекать террористическое поведение, которое не имело бы места при других обстоятельствах. Отчасти это происходит из-за компартментализации – социального процесса, который как отражает, так и поддерживает индивидуальные процессы диссоциации. Примером этого процесса являются раздельное принятие решений и технологическая специализация. Например, Пек (1983) подчеркивает роль, которую специализация в рядах военных играла в жестоких расправах в деревне Милай. Совершение этих расправ было продуктом группового процесса, вследствие чего большая часть людей не чувствовала ответственности за свое деструктивное поведение, так как специализация предписывала разным участникам разные роли. Таким образом никто не чувствовал себя лично ответственным за результат. Далее Пек допускает, что многие из участвовавших в резне солдат не чувствовали, что делают что-то неправильное. Стауб (1989) отмечает другую разновидность того же явления —  компартментализацию в немецких СС: социальное и технологическое разделение позволяло людям анестезироваться от реальной жестокости своих действий. Например, когда врачи СС концентрировались только на своих задачах в этой организации – на «медицинских достижениях», им было легче игнорировать свою причастность к творящимся ужасам.

Также хорошо известно, что общий враг или козел отпущения может увеличить сплоченность группы и вызвать позитивное аффективное состояние у ее отдельных членов. Преследование козла отпущения происходит на основе мощного группового процесса. Обычно на эту роль выбирается изначально слабый, беспомощный, травмированный или пострадавший член группы. Принадлежащее лидеру или группе неприемлемое чувство беспомощности помещается в жертву, за что она потом подвергается преследованиям и, возможно, в итоге уничтожается. Уже травмированной (а, в особенности, ретравматизированной) жертве очень сложно не оказаться под влиянием дополнительной спроецированной в нее беспомощности. Для феномена козла отпущения характерно отсутствие эмпатии или аффективного резонанса с жертвой. Как отмечают Лифтон и Маркузен (1990): «так как отчасти именно эмпатия делает нас людьми, любое подобное радикальное отстранение представляет собой по меньшей мере начало диссоциации» (стр. 194) и это ведет к коллективной диссоциации.

Лифтон и Маркузен (1990) описывают «раздвоение» — характерный для нацистских врачей диссоциативный механизм. В рамках этого механизма выделяются две автономные частичные самости, каждая из которых в различное время ведет себя как целостная личность. Например, у такого доктора была «самость Аушвица», которая интернализовала все ужасы Аушвица и все допущения, защищающие врача от вины и страха смерти; а также существовало предыдущее я, мужчина, который в отпуске приезжал навещать свою жену, детей, родителей, и был эмоционально к ним привязан. Хотя иногда раздвоение было сознательным, в большинстве случаев это было не так.

Поднимался вопрос о том, где пролегает разделительная линия между патологической нормальностью и патологической диссоциацией. Например, Стауб (1989) чувствует, что «раздвоение» не является адекватным объяснением способности нацистских врачей к массовым убийствам, и что диссоциация крайне редко является основным объяснением геноцидного поведения. Он возражает против идеи, что люди не могут совершать таких действий из своей обычной самости. Напротив, он чувствует, что врачи СС были «преданными своей идеологии нацистами, прошедшими через значительную ресоциализацию. Их верность делу нацизма и то, что они вычеркнули евреев из моральной вселенной, подготовили их к Аушвицу» (стр. 144). В результате проведения собственного тщательного исследования геноцидного поведения он заключает: «Зло, порожденное обычным мышлением, зло, которому преданы обычные люди – норма, а не исключение… Великое зло рождается в результате развития обычных психологических процессов, в результате того, что деструкция прогрессирует по нарастающей» (стр. 126). В книге «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицын (1973) на личном примере иллюстрирует это заключение Стауба – он был обычным офицером Советской армии, и, сам того не замечая, становился все более жестоким и эгоистичным по мере того, как росла его официальная власть. Ход развития его личности в этом направлении был прерван его физическим тюремным заключением по политическим причинам. В этом контексте Солженицын вводит термин «порог злодейства». Он рассуждает, что, как и в физическом мире, может существовать психический порог, такой, что «когда же густотою злых поступков или какой-то степенью их или абсолютностью власти он [человек] вдруг переходит через порог – он ушел из человечества. И может быть – без возврата.» (стр. 175). Точно так же в работе, посвященной травматическим последствиям Холокоста (Laub&Auerhahn, 1989), есть сноска с описанием лица палача, которое утратило все признаки человечности. Однако в случае, если мы считаем диссоциацию обыденным явлением и реакцией на вторичную и предвосхищаемую травматизацию, грань между патологической нормальностью и патологической диссоциацией размывается.

Наблюдатели

Наблюдатели несут в себе потенциал как увековечить, так и ослабить преследование козла отпущения. Разными способами, о которых они и не подозревают, наблюдатели могут присоединяться к сговору и содействовать причинению травматического вреда избранным на роль козла отпущения. И в самом деле, в своем необыкновенном эссе «Фашистское состояние сознания» Боллэс утверждает, что «фашист есть в каждом из нас, и что действительно существует хорошо опознаваемый психический профиль для этого состояния личности» (стр. 196). Боллэс отмечает, что самые одаренные деятели того, что он называет «интеллектуальным геноцидом» (который часто предшествует физическому геноциду), завоевывают положение в обществе, злобно нападая на других людей, и что, кажется, именно их злоба, вызывает нежность к ним других людей, которые, казалось бы, должны прийти от нее в ужас. Вместо этого, их считают «милыми чудовищами», а над их поступками пренебрежительно посмеиваются, в результате чего им никто не противостоит. Он подчеркивает, что «акт диссоциативного принятия» (злобный милый монстр на самом деле милый и обаятельный человек) вступает в сговор с функцией геноцида. Посредством этого действия – очеловечивая бесчеловечного, мы поддерживаем фашистское состояние сознания.

Так же, как диссоциировавшие зависимость люди склонны находить это качество в своих жертвах, а те, кто диссоциировал агрессию, находят это качество в потенциальных насильниках, паттерны проекции и проективной идентификации в значительной степени склоняют баланс в пользу агрессора. Именно поэтому так важна роль наблюдателя. Как подчеркивает Стауб (1989), на самом деле такой вещи как наблюдатель, особенно «невинный», не существует, потому что кто-то, кто стоит рядом и наблюдает за творящимися зверствами, вносит свой собственный вклад в эти зверства.

Несмотря на силу, которой они в действительности располагают, наблюдатели часто чувствуют себя бессильными. Наблюдатели уязвимы для вторичной и ожидаемой травматизации. Речь идет об интенсивной идентификации как с жертвой, так и с насильником, подверженности как «заклятью», так и «вампирической реакции». Обе эти реакции могут вызвать множество проблем, в частности, вина за ощущение резонанса с насильником может усилить склонность обвинять жертву.

Херман (1992) утверждает, что жертвы терроризма часто чувствуют больше ярости в адрес наблюдателей, которые смотрели и ничего не делали, чем в адрес нападавших. Описывая роль наблюдателей в ситуации геноцида, Стауб (1989) отмечает, что наблюдатели обладают огромной силой повлиять на ход событий. «Полезные наблюдатели предоставляют отличающееся определение реальности. Они нарушают единство мнений и привлекают внимание к ценностям, которыми пренебрегают сами нападающие и пассивные наблюдатели. Они заявляют, что жертвы – люди. Если нападающие не обесценивают их самих, они устанавливают стандарт, а также пробуждают глубоко укорененное человеческое желание быть уважаемым другими людьми» (стр. 166). Стауб чувствует, что сила, которой обладают наблюдатели, налагает на них обязательства.

В каждом из нас заключен потенциал стать фашистом, но точно так же в нас заключен потенциал героизма. На самом деле, складывается впечатление, что нейтралитета практически не существует. Каждым своим действием или бездействием мы присоединяемся к одному либо другому лагерю. Стауб приводит своего рода профиль спасателей-героев. Они мотивированы ценностями морали и человеколюбия. Они эмпатичны, чувствуют связь с другими людьми и склонны к «инклюзии» (признают человеком любое человеческое существо). У некоторых из них есть отвага и страсть помогать тем, кому плохо, и стремление помочь как можно большему количеству таких людей. Такая страсть включает в себя уверенность и невосприимчивость к околдовывающим ужасным аспектам ситуации. Таким образом, эти героические спасатели не были оцепеневшими мазохистами, садистами-психопатами или садомазохистами, но у них было достаточно того качества, которое Бромберг (1993) назвал «здоровьем»: «способность находиться в пространстве между реальностями, не теряя ни одну из них» (стр. 166). В результате у них есть возможность сознательно выбрать свои действия.

Заключение

Время, в котором мы живем, предрасполагает к насилию. Нас подстерегают возможности ожидаемой и вторичной травматизации – мы всюду слышим различные вариации фразы «этого не было», «это не могло произойти», и так далее. Психическая триада жертва-насильник-наблюдатель за собой/рассказчик определяет важное измерение опыта, так как в социуме многие силы способствуют активации того или иного состояния самости. Посттравматическая защитная диссоциация наносит ущерб способности наблюдать за собой и составлять нарратив. Именно эту способность необходимо взращивать и защищать.

Write a Comment

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *